Он любил обоих за то также, что с ними не требовалось больших расходов красноречия. Несмотря на внешнюю разность типов Бабкова и Лисичкина, у обоих были совершенно схожие глаза серого оттенка, так уже устроенные, что они понимали с полуслова, читали на лицах едва уловимые знаки, хватали на лету намеки. В усердии они старались опередить один другого. Отсюда между ними происходило маленькое соперничество, заставлявшее архитектора называть живописца «лукавым блондином» и живописца называть архитектора «хитрым мужиком», что, впрочем, не мешало им быть почти неразлучными. Когда работа доставалась одному, он непременно старался привлечь к ней другого.
Связь их не нарушалась даже несходством характеров. Бабков отличался грубостью, которой ловко пользовался, придавая ей вид простоты и беззаботности русской прямой натуры. «Вы меня великодушно простите, – любил он повторять при разговоре с влиятельными особами, – я человек не придворный; никаких этих тонкостей не ведаю; я простой русский мужик, простой ломоть ржаного хлеба… да! Но правду за то, правду всегда скажу!» Никто, конечно, не справлялся, в каком колодезе скрывалась эта правда; тем не менее, множество лиц попадало на удочку. Когда касалось сомнительного вопроса, не раз приходилось слышать сожаление, что нет при этом Бабкова: «Жаль, он человек простой, но прям, и сказал бы нам правду!» Лисичкин брал на другой крючок; он весь был елей, мед и сахар; мягко говорил, нежно пожинал руки, целовался взасос, скромно сторонился, попадая, однако ж, как раз в луч зрения тех, в ком нуждался, и, подобравшись украдкой, подмаслив и подсластив как следует, вдруг неожиданно врезывался винтом и уже тогда проявлял ту дерзость и самоуверенность, о которых говорилось выше.
Роль Бабкова и Лисичкина была незавидна в кругу настоящих художников. Все очень хорошо знали, что, как художники, они ровно ничего не стоили, рисовали хуже школьников и были бездарны, как кукушки. О первом говорили, что он «скорее плотно набивает карман, чем плотно строит»; второго окрестили «гнилым яйцом, снесенным случайно в подол русского искусства». Обоих одинаково приписывали к разряду штукарей и пройдох.
Устроив двух приятелей в маленькой столовой, Воскресенский прошел в кабинет, где уже застал графа готовящимся выйти в приемную.
– Пока там собираются, ваше сиятельство, сказал Иван Иваныч, указывая на дверь приемной, – не угодно ли вам будет на секунду пожаловать рядом, в маленькую столовую; я привел туда архитектора Бабкова, который доставил планы конюшен и флигеля в Синекурове; желалось мне также показать портрет ваш, прежде чем его поставят на место…
– Это куда же?
– В новый центральный приют; портрет писал художник наш, Лисичкин.
– Какой Лисичкин?
– Тот самый, который пожертвовал иконостас своей работы для церкви нового приюта.
– А! знаю! Очень рад буду его видеть, сказал граф, направляясь к маленькой столовой.
Иконостас, о котором упоминал Воскресенский, был одним из наказаний строителя церкви, Зиновьева. Он ахнул, когда увидал его, и чуть не заплакал, получив приказание поставить его. «Что же это такое? – твердил он упавшим голосом и жалобно скрещивая руки при виде рутинных и детски-намалеванных изображений, вместо тех строгих образов древнегреческого характера, которыми мечтал он украсить церковь, любимое свое детище. – Боже мой, что же это такое?» повторял он, потирая в недоумении лоб. Выражения эти были, к сожалению, переданы Лисичкину, который с тех пор стал искоса поглядывать на старого архитектора.
– Здравствуйте, господа! приветливо воскликнул граф, выходя к художникам.
Бабков, державший папку наготове, вытянулся по-солдатски; Лисичкин, стоявший подле портрета, представлявшего графа в полном парадном мундире, растаял, как кусок масла, опущенный в горячую воду.
Граф остался доволен сходством, пожалел только, что все портреты писаны заочно, с фотографий, отличаются недостатком чего-то серого в общем тони и вообще страдают отсутствием чего-то живого.
Такого замечания именно и ждал Лисичкин.
– Я, ваше сиятельство, с тем и взял на себя смелость представить вам портрет, что надеялся… надеялся удостоиться хотя бы одного сеанса… всего на полчаса какие-нибудь!.. Вот тут бы и еще здесь следовало пройти еще раз, подхватил он, прикасаясь пальцами к полотну так нежно, как бы боясь что-нибудь испортить. – Один только сеанс, ваше сиятельство! добавил он робко-умоляющим голосом.
– Очень рад! Я пришлю сказать, когда будет можно, ласково возразил граф. – У вас что? обратился он к Бабкову.
– Планы конюшен и флигеля, которые вам угодно было приказать составить, хрипло отвечал Бабков, принимаясь развертывать панку.
– Прекрасно; но, прежде чем решить что-нибудь, надо было бы посоветоваться с графиней…
– Ее сиятельство только что уехала, заметил Иван Иваныч.
– Тогда отложим лучше до завтра… к тому же, мне теперь недосуг; меня ждут в приемной.
– Я пригласил этих господ еще с тем, ваше сиятельство, вкрадчиво начал Воскресенский, – что так как вам угодно было приказать архитектору Зиновьеву представить сегодня церковную утварь, то г. Лисичкин и г. Бабков, оба, как опытные художники, могли бы дать полезные указания…
– Прекрасно сделали! Очень рад буду видеть вас еще раз. Теперь прощайте! заключил граф, возвращаясь в кабинет,
Свидание было непродолжительно, но привело к тому, что было заранее рассчитано: Лисичкин добился сеанса, который доставлял ему случай видеть графа с глазу на глаз; Бабков достиг той же цели. Обоим открывалась возможность врезать лишний раз их черты в памяти графа. Сознавая важность услуги, как тот, так и другой не переставали благодарить Воскресенского во все время, как он вел их в приемную.