Последнее было не трудно, так как одним из свойств его природы была способность сильно привязываться; любящее его сердце не только привыкало к людям, но крепко сживалось с неодушевленными предметами, его окружавшими. При одной мысли не видать больше Венеции он опускал голову и начинал отмахиваться, как бы желая скорее отогнать от себя такую возможность.
Так год за годом протянулось без малого девять лет.
Зиновьеву было уже тогда под сорок; седина начинала местами пробиваться на висках и в бороде. Он решился, наконец, возвратиться в отечество. Намерение на этот раз было бы, без сомнения, исполнено, если б снова не задержал непредвиденный случай. Но на этот раз препятствием были не рисунки и увлечения красотами византийского искусства; дело было серьезнее: Алексей Максимыч влюбился.
До настоящего времени у него были только привязанности; ни разу не прекращаясь по его вине, они оставляли всегда после себя горечь разочарования. Он всякий раз давал себе слово не увлекаться больше, никогда не выдерживал и всегда бранил себя, когда снова приходилось терпеть неудачу. С любовью произошло другое. Он испытывал это чувство в первый раз, испытывал в такие годы, когда оно захватывает уже не шутя, в самую глубь сердца.
Предметом Алексея Максимыча была хорошенькая двадцатилетняя немочка, завезенная в Венецию дюссельдорфским художником. Она жила одиноко, едва перебиваясь на средства, оставленные любовником, который вскоре должен был вернуться на родину. Его призывало туда, – так говорил он, по крайней мере, – наследство; вместе с тем, у него оставались там картины, и представлялся неожиданный случай продать их. Время от времени из Дюссельдорфа приходили письма; в них подтверждалось обещание художника жениться на девушке; но для этого надо было одно из двух: или получить наследство, или продать картины; то и другое, к сожалению, замедлялось. Проходили недели, стали, наконец, проходить месяцы, – художник не только не возвращался, но самые письма его сделались редки.
Зиновьев уже не сомневался, что девушка была обманута. Он не открывал ей, однако ж, своих подозрений; его удерживала жалость, а также неуверенность в чувствах девушки к покинувшему ее художнику. Зиновьев добивался только ее доверия; им руководило сначала чувство глубокого сострадания к покинутой; так, по крайней мере, ему казалось; он не подозревал, что сострадание, которое он испытывал, живет бок-о-бок в одном источнике с любовью, и первое чаще всего служит проводником второму. Он утром вставал с одною лишь мыслью: увидеть ее как можно скорее, а вечером, ложась в постель, думал пережить скорее ночь, чтобы скорее дождаться следующего утра. Быть с ней и видеть ее сделалось его насущной потребностью; он беспокоился и волновался, когда ее не было, волновался еще больше, когда был с нею. Так прошел еще месяц.
Зиновьев предложил ей однажды сделать прогулку на Лидо. Приехав туда, они уселись дальше от того места, где устроены купальни, – там, где начинается зелень над плоским песчаным берегом, по которому тихо, точно ласкаясь, накатываются зелено-прозрачные волны. День был чудный; все вокруг млело в ровном серебристом сиянии; в нем берег сливался с морем и море сливалось с небом; воздух не двигался; чувствовалось в нем что-то влажное, нежащее, как бархат.
В то утро сердце Алексея Максимыча было особенно полно, он весь был настроен и нервы до того возбуждены, что если б в эту минуту раздалась где-нибудь музыка, он не мог бы удержаться и заплакал. Он приблизился к девушке и сначала тихо, потом с возраставшей восторженностью передал ей все, что давно собирался высказать. Не останавливаясь перед соображениями о прошлом, видя перед собою только ее несчастие и увлеченный мыслью о ее спасении, не соображая о том, что сам перебивался, самому трудно было бороться с жизнью, он предложил на ней жениться.
Девушка слушала его с возраставшим смущением; при последних словах она закрыла лицо руками и принялась так горько рыдать, что в первые две-три минуты Зиновьев положительно потерял голову; он бросился к ее ногам, начал успокаивать, просил простить его. Придя несколько и себя, девушка обратила к нему заплаканное лицо и сказала, что не ему просить у нее прощения, но ему надо простить ее, потому что в ответ на его любовь и великодушие она до сих пор скрывала от него главную тайну своего горя. Обливаясь слезами, она открыла ему, что у нее был ребенок.
– Что ж такое? воскликнул Алексей Максимыч, горячо схватывая ее руку. – Ну… ну, что ж?.. Я буду ему отцом! добавил он, показывая ей улыбающееся лицо, между гем как из глаз его ручьями текли слезы.
Но чувства, волновавшие его, тут же должны были уступить горю, – горю, которого он впоследствии никогда уже больше не испытывал с такой силой. Из дальнейших объяснений открылось, что девушка ценила вполне его чувства, считала его самым честным и благородным человеком, но при всем том отказывалась принять его предложение, отказывалась от счастья. Он должен был сам понять, могла ли она согласиться, пока оставалась еще надежда возвратить отца ребенку?
Уговаривать, убеждать было бесполезно; Зиновьев сам это почувствовал. Призывая на помощь все силы благоразумия, он решился тогда же вернуться в Россию, как можно скорее. Но что с ней тогда будет? Как оставить ее одну на произвол судьбы? Вопросы эти на минуту поколебали его решимость. Любовь глубоко прошла в его сердце; кроме любви, его постоянно еще влекло к девушке другое чувство – чувство особенной заботливости и отеческой нежности, Последнее внушало ему выход из его положения. Он собрал все накопленные деньги, около тысячи рублей, отправился к знакомому ювелиру и на всю сумму купил драгоценный перстень. В этом виде, думал он, легче будет достигнуть цели; от денег она бы отказалась, но в принятии перстня, особенно когда он дается на память… и только на память!.. не может быть повода к отказу. Он, тем не менее, придумывал различный хитрые сплетения и лукавые убедительные доводы. В критическую минуту он решился даже солгать, что перстень достался ему от дальней родственницы и он решительно не знает, что с ним делать.