– С величайшим удовольствием, княгиня; надо только знать, в какой именно день назначен ваш праздник?
– Он будет двадцать восьмого июля.
В эту минуту с той стороны, где сидела г-жа Шилохвостова, послышался шорох платья и, вслед затем, из-за ближайших голов, выдвинулось ее лицо, такое же почти красное, как цветы мака на ее пастушеской шляпке.
– Я не понимаю, что это значит, произнесла она кисло-сладким голосом, – тут какое-то недоразумение… Не ошибаетесь ли вы, княгиня?
– В чем? сухо спросила княгиня, едва поворачивая голову.
Присутствующие, из которых многие начинали уже чувствовать тяжесть в глазах, приподняли головы; послышался шепот, одни отыскивали глазами княгиню, глаза других с любопытством останавливались на г-же Шилохвостовой.
– В том, что ваш праздник назначен двадцать восьмого числа! бойко и решительно ответила г-жа Шилохвостова.
– Нет, не ошибаюсь! еще решительнее возразила княгиня, удостаивая наконец взглянуть на собеседницу, но так, однако ж, как бы сама сидела на верхушке башни, а собеседница копошилась где-то там внизу.
До сих пор г-жа Шилохвостова старалась сдерживать свои чувства; взгляд княгини произвел действие искры, попавшей в пороховой погреб.
– Позвольте! воскликнула она визгливым, дребезжащим голосом, – этот день мой и также в Летнем саду.
– Не знаю, ваш ли это день, только он мой, и я никому не уступлю его! промолвила княгиня, у которой при этом заострилась профиль и судорожно задвигались брови.
– у меня есть разрешение! крикнула г-жа Шилохвостова.
– У меня также!
– Протекцией, вероятно…
– А вы, вероятно, интригой! встрепенулась княгиня, как птица, заслышавшая выстрел.
Г-жа Шилохвостова быстро поднялась с места; она хотела что-то возразить, но, вместо слов, начала от волнения икать и захлебываться; грудь ее колыхалась; губы побелели и странно как-то вздрагивали; шляпка ее также вздрагивала, а цветы на ней ходили из стороны в сторону, точно их тормошила буря.
Княгиня также встала, но она лучше владела собою; никто никогда не видал ее более величественной; она точно выросла, точно с облаков смотрела на все окружающее.
Иван Иваныч, сидевший с видом глубоко опечаленного человека, также поднялся с места. Он обратился к княгине, но, не зная, что ей сказать, развел только руками к подошел к г-же Шилохвостовой.
– Анна Матвеевна, успокойтесь… Бога ради! заговорил он, уныло наклоняя к ней голову, – умоляю вас, успокойтесь! Возьмите Таврический сад; я вам все устрою, только успокойтесь, подхватил он, стараясь удержать ее, – соберу вам все приюты для аллегри… выхлопочу даровые хоры военной музыки…
– Благодарю вас… не желаю вашего Таврического сада! повторяла г-жа Шилохвостова, бросая вокруг вызывающие взгляды и продолжая направляться к двери, – Здесь, я вижу, одна несправедливость и гадости…
– Анна Матвеевна, Бога ради! Не грешно ли вам?.. Таврический сад еще лучше Летнего… Все вам устрою! убеждал Иван Иваныч, преследуя ее шаг за шагом.
– Да, гадости… гадости!., послышался голос г-жи Шилохвостовой уже за дверью.
Неожиданное столкновение между двумя благотворительницами занятно оживило собрате; большинство членов поднялось со своих мест и взялось за шляпы.
– Господа, прошу у вас всего несколько минут… Предстоит еще один вопрос, заговорил Иван Иваныч, возвращаясь к княгине, подле которой, с одной стороны, ворковала г-жа Бальзаминова, с другой – егозили в перебивку красивый камер-юнкер и Стрекозин. – Прошу вас подождать еще минуту, минуту только! подхватил он, возвышая голос и занимая свое председательское место. – Милостивые государыни, милостивые государи, прошу садиться… Заседание продолжается! заключил он, звоня в колокольчик и, в то же время, обязательно придвигая левой рукой стул княгине.
Все снова уселись, но уже нехотя, кто со шляпой в руке, кто боком, как бы выжидая случая улизнуть при первой возможности.
В коротких, но выразительных словах Иван Иваныч изложил мысль о жетонах и пользе, которую такая операция могла бы принести обществу. Все дело заключалось в том, чтобы присутствующие здесь гг. члены согласились для первого опыта выпустить хотя бы тысячу таких знаков и израсходовать на этот предмет известную сумму.
– Прекрасно! Браво! Согласны, согласны! послышалось со всех концов стола и все, в то же время, стали подыматься с мест.
– Еще одну секунду… прошу вас, одну только! оживленно произнес Иван Иваныч, принимая от секретаря бумагу и выкладывая ее на стол подле чернильницы. – Предложение, с которым вам угодно было согласиться, включено в журнал сегодняшнего заседания… Остается вам только подписать его… Не угодно ли, господа?.. Княгиня, не угодно ли начать? добавил он, подавая ей перо и выворачивая при этом с особенною какою-то грацией кисть правой руки.
Княгиня подписалась, за нею бросились подписываться другие. Когда Иван Иваныч, проводив княгиню до самой лестницы, возвратился в залу, журнал был уже подписан, и члены, торопливо пожимал ему руку, спешили к выходу.
Им было очень хорошо: этим заседанием начинался и оканчивался их трудовой день. Но каково было Ивану Иванычу? И без того уже утомленный умственно и физически, он не мог уже рассчитывать на спокойствие у себя: вечером, когда весь чиновный люд, живущий на даче, наслаждается природой, сидя у открытого окна и играя в карты, ему предстояло еще иметь совещание с ювелиром, которого должен был привезти расторопный Блинов.
После отъезда из церкви Воскресенского, Лисичкина и Бабкова, Алексей Максимыч Зиновьев, против ожидания, остался доволен их посещением. Он мало думал о двух художниках; их похвалы могли быть искренни, – он был благодарен; оба, правда, слишком восторгались, слишком горячо и часто пожимали ему руки и чересчур увивались подле Воскресенского, – и это не совсем ему понравилось. Все мысли его сосредоточивались на Иване Иваныче. Он не сомневался, что тронул в нем, наконец, чувство справедливости; его старания оправдаться, кроткий вид, с каким выслушивал он обвинения, служат тому верным доказательством. И чем же он, в самом деле, мог лично досадить Ивану Иванычу? В чем собственно, говоря по совести, провинился он, как строитель церкви? Поводом преследований, очевидно, были какие-нибудь недоразумения; всего вероятнее, встретились недоброжелатели и завистники, которые наговаривали и сплетничали. Чем больше думал об этом Зиновьев, тем больше утешал себя мыслью, что объяснение с Воскресенским усовестило последнего, восстановило снова их прежняя отношения, положило конец придиркам и преследованиям.