При виде Ивана Иваныча, графиня кивнула головою и указала на стул. Госпожа Шилохвостова ограничилась легким наклонением шляпки.
– Мое почтение-с, холодно проговорил он, умышленно делая ударение на последнем звуке.
Воскресенский основательно не долюбливал г-жу Шилохвостову и справедливо называл ее занозой. Она поминутно становилась ему поперек дороги; одержимая бесом юркости, она просовывала кончик носа всюду, где ее не спрашивали, пролезала во все благотворительные комитеты, сплетничала, интриговала, отбивала жертвователей, вербовала в свой кружок подчиненных мужа, заставляла их ездить к купцам и явно протежировала тем из них, кто чаще доставлял ей случай хвастать собранными ею деньгами в пользу вдов и сирот. Неизвестно, какая мысль руководила госпожой Шилохвостовой, но в последнее время графиня сделалась целью ее ухищрений. Иван Иваныч насторожил внимание; он знал, что к графине не так-то легко было подойти; но, с другой стороны, графиня имела также свои причуды: несмотря на ее ум, она была чувствительна к лести, тщеславна, способна к увлечениям всякого рода. Наблюдая ходы своей соперницы, он не без основания к ней присматривался.
Так, например, зимою графиня подошла как-то к окну и сказала: «Как холодно сегодня, и посмотрите, однако ж, сколько воробьев на улице!» Госпожа Шилохвостова, стоявшая подле, вдруг жадно ухватила руку графини, глаза ее прищурились от накопившихся слез, и тут же, обратясь к присутствующим, она громко и восторженно стала уверять, что графиня сейчас высказала сожаление о бедных беззащитных воробьях, вынужденных искать пищи в такой ужасный холод; она никого не пропускала без того, чтобы не повторить рассказа и всякий раз с новым вариантом. «Скажите, повторяла она, – скажите, чье сердце, кроме ее, может совместить в себе столько добра и милосердия? Ее даже сокрушают бедствия несчастных птичек!» Сутки спустя, по городу ходила уже целая поэма, в которой главными лицами были стаи замерзающих воробьев и графиня, старавшаяся обогреть их на груди своей.
Вскоре после воробьиной истории графиня лишилась сестры; она вышла в глубоком трауре поклониться праху покойницы. Госпожа Шилохвостова, присутствовавшая на церемонии и стоявшая как можно ближе к гробу с заплаканными глазами, не пропускала ни одного движения графини; едва окончилась служба, она поспешила передать свои впечатления. «Я стояла против графини, повествовала она, прикладывая платок к глазам, – одно глубокое религиозное чувство может так поддерживать дух и энергию!.. Она подошла к гробу: на лице ни одной слезинки, ни одного движения! Вся она была там! там!..» и вдруг, как бы передумав, тут же прибавила, обратясь к двоюродной сестре графини: «Я стояла подле, она подошла… Я в жизни не видала ничего подобного: вся она была одна слеза, одно рыдание!..»
Все эти рассказы доходили, разными путями, куда следует, возбуждая, с одной стороны, смех, но, с другой стороны, вселяя некоторое беспокойство в душу Ивана Иваныча.
В настоящее утро госпожа Шилохвостова явилась с новой выдумкой: рисунком для ковра, который, как уверяла она, страстно рвался вышить приют молодых арестанток; движимые единодушным трогательным чувством признательности к графине, они желали покрыть этим ковром пол часовни, где была погребена ее сестрица. Г-жа Шилохвостова явилась уже четвертый раз с тем же предметом; в первый раз требовалось узнать, нравится ли вообще рисунок ковра в целом и деталях; во второй раз надо было осведомиться, какой цвет лучше подходит к фону главной средней розассе; в третий – узнать, что поместить в розассе: герб графов Можайских, или же ограничиться только вензелем. Показывая рисунок в четвертый раз, г-жа Шилохвостова желала окончательно выяснить и утвердить цвет бордюра: сделать ли его синим, – преобладающим цветом в гербе, – или же оставить черным, как прежде предполагалось.
– Иван Иваныч вошел весьма кстати, сказала графиня, – он скажет нам свое мнение.
– К сожалению, я не сведущ в делах такого рода, скромно возразил Воскресенский.
– Ну, так остановитесь окончательно на синем борте, продолжала графиня, – черный борт уж что-то слишком мрачен. Смерть призывает нас к другой, лучшей жизни; не знаю, откуда взяли окружать ее трауром… И так, до свидания, chére Анна Матвеевна, завершила она неожиданно и протянула собеседнице руку.
Госпожа Шилохвостова страстно обхватила протянутые к ней пальцы обеими ладонями и поднялась с места, причем кресло крякнуло, как бы радуясь освобождению от удручающего давления. Кивнув головою Ивану Иванычу, она прошла три шага, снова повернулась лицом к графине, произвела новый расплывчатый реверанс и вышла.
Иван Иваныч надеялся, что ему скажут: «фу, какая несносная! Как надоела!» – но надежды его не оправдались. Обратясь к нему, графиня спросила только:
– Ничего решительно, ваше сиятельство, ответил тоном сожаления Иван Иваныч, – застой совершенный; я был сейчас у графа и явился к вам единственно с тем, чтобы осведомиться о вашем здоровье… Позволил себе также принести вам маленькую безделицу.
– Что такое?
– Старшее отделение сиротского приюта просить вас осчастливить его принятием знака усердия и высокой признательности… Дети сложились, – даже трогательно было видеть их единодушие! – и сделали вам баульчик для укладки шерсти.
– Где же он? Это очень интересно…
Иван Иваныч бросился к двери и, минуту спустя, поднес ящик, деликатно поддерживая его обеими ладонями.
– Очень вило, сказала она, – очень благодарна! Эти дети меня решительно балуют; надо мне также побаловать их чем-нибудь. Я пошлю им конфет.