– Да, да. Ну, что, как там у нас идет? Двигается ли, наконец? спросил граф, снова оживляясь и озабоченно надвигая брови.
– Все идет прекрасно, ваше сиятельство, одно задерживает: церковь! Зиновьев вполне прекрасный человек… даже с талантом… Одна беда с пим: крайне копотлив! Затеял тогда этот византийский стиль…
– Не говорите; стиль этот прекрасен для православного храма!
– Чего же лучше, ваше сиятельство! воскликнул Иван Иваныч, – только с ним соединяется множество украшений. Позолота и раскраска требуют много времени… К тому же, прибавил он вкрадчиво, – надо взять в расчет лета Зиновьева…
– Лета не мешают делу, перебил граф. – Скажите ему, чтоб он ко мне явился.
– Я уже предупредил его; он сегодня будет у нашего сиятельства.
– Надо, однако же, почтеннейший Иван Иванович… надо об этом серьезно подумать… Так невозможно!..
– Очень затруднительно, ваше сиятельство, – сказал Воскресенский, делая безнадежный жест.
– Затруднений не должно быть в таком важном деле! оживляясь, заговорил граф. – Я очень ценю Зиновьева; жаль было бы его лишиться: почтенный человек! Много трудился, много работал! Надо будет как-нибудь его урезонить, уговорить… Можно будет, наконец, дать ему помощников… Это лучше всего!.. Есть ли у вас кто-нибудь на примете, Иван Иваныч?
При таком вопросе Воскресенский только улыбнулся.
– Стоить только пожелать вашему сиятельству… – проговорил он с видом покорности.
Граф покачал головою.
– У вас есть еще что-нибудь? – спросил он, как только Иван Иваныч снова взялся за портфель.
– Да; я хотел представить вам небольшую докладную записку насчет молодого графа…
– Ах, да, ну что, как он теперь? Занимается ли у вас сколько-нибудь?
Дело шло о единственном сыне графа, девятнадцатилетнем юноше, посланном отцу в наказание за неведомые прегрешения.
Со дня его рождения, причинившего кончину матери, до десятилетнего возраста, ребенок беспокоил отца нескончаемыми болезнями, несмотря на тщательный уход швейцарских и английских бонн и нянюшек. С десятилетнего возраста, когда пришлось отдать графчика в мужские руки, гувернеры не переставали надоедать графу сообщениями о том, что сын его имеет положительное отвращение к занятиям; виною всему, но их мнению, было болезненное детство, остановившее нормальное развитие умственных способностей. Приискан был немец, патентованный педагог. Мальчику минул тогда пятнадцатый год, и он начал как будто подавать надежды. Раз как-то, проспав позже обыкновенного, педагог нигде не мог найти своего воспитанника. Он был осторожен и не поднял тревоги; испуг его превратился в негодование, когда воспитанник, возвратясь уже к обеду, спокойно объявил, что воспользовался его сном, чтобы съездить на скачки вместе с двоюродными братьями. Графчик прибавил, что если педагог пожалуется отцу, песня его будет спета – ему откажут; если же он согласится дать ему полную свободу действий, молодой человек обещал показать такие чудеса прилежания, после которых для отца и тетки сделается обязательным устроить карьеру педагога. Наставник вспыхнул и на другой же день отказался от должности.
Граф-отец, поглощенный своими проектами, принужденный проводить дни в комитетах, комиссиях и совещаниях, положительно не имел времени заниматься сыном. Ему не раз случалось подниматься в спальню молодого графа и крестить ряд подушек, прикрытых одеялом, в то время, как тот, который должен был лежать в постели, находился за тридевять земель от своего ложа. Граф-отец очнулся настоящим образом тогда только, когда пришлось платить за сына первый долг. Следуя совету сестры, он определил его в службу; но и здесь опять ничего не вышло. Графчик успел уже попасть в тот заколдованный круг золотой молодежи, география которого известна: к северу ресторан Дюссо; к югу ресторан Бореля; к западу Большой театр и балет; к востоку загородный ресторан Дорога с кокотками и цыганками. Служба была здесь другого рода, также, по-видимому, не легкая. Доказательством могла служить заблаговременно истощенная фигурка графчика; когда он стоял на ногах, казалось всегда, что он держится только на одних панталонах; особенно поражало лицо его, состоявшее из мелких незаметных черт, покрытых зеленоватой бледностью и морщинками, как у ребенка, одержимого собачьей старостью. Лицо это окончательно принимало жалкий вид, когда графчик входил здороваться с тетушкой, встречавшей его всегда одним и тем же вопросом: «Здоровы ли твои кокотки?» Слова эти повергали всегда юношу в крайнее смущение.
Решительно уже не зная, что делать с сыном, граф-отец решился переговорить с Воскресенским, как человеком вполне преданным, верным и притом практическим. Иван Иваныч предложил перенести молодого человека на службу в другой департамент и под личное его наблюдение. Он ни в чем не ручался, но обещал приложить старание и надеялся.
Вот об этом-то молодом человеке пришлось теперь вести речь.
– Признаюсь, всякий раз, как дело касается моего сына, я могу вам откровенно сказать: мною невольно овладевает беспокойство, – произнес граф.
– Молод еще, ваше сиятельство, молод! В этом вся беда, смею вас уверить. Молодому человеку, прежде всего, следует дать занятие, которое было бы ему сочувственно.
– Я сам так думал. Вы прекрасно это сказали, Иван Иваныч; именно: сочувственно!
– Я придумал назначение для молодого графа…
– Ба! – радостно воскликнул граф.
– Если вам угодно будет выслушать эту докладную записку…
– Очень рад, мой милый, очень рад.
Граф скрестил свои белые пальцы и уложил руки на грудь.